Субъективные заметки для переосмысления некоторых страниц романа
К 135-летию со дня рождения Б. Пастернака
Роман «Доктор Живаго», которому Б. Пастернак отдал более 20 лет творческого горения, стал не только блокбастером в период короткой «оттепели», но и самым сакральным фактом в жизни поэта, ради которого он родился и который стоил ему жизни. Следует начать с того, что центральный персонаж романа — мученик Юрий Живаго — никоим образом не был ни «альтер-эго», ни любимым детищем поэта, как бы ни пытались это навязать самые авторитетные комментаторы этого произведения.
Автор изобразил своего героя не только медиком-диагностом, но, главное, — поэтом, отдав ему значительную часть своей гениальности в стихотворном мастерстве, сделав его в определенной степени не только счастливым в творчестве, но и трагически неудачливым в социально-бытийном контексте.
Его одиссея началась в Москве, где он оказался после смерти матери в семье родственников, которые его воспитали, потом университет и служба в действующей армии военным врачом.
Волной революционного лихолетья он с семьей был заброшен в Уральскую глушь, где его настигает волна гражданской войны.
После «ухода» из партизанского отряда, он, расставшись со своей возлюбленной, опять в Москве, возвратился в свой разоренный дом для невообразимой жизни и легкой смерти на трамвайных путях Большой Никитской улицы.
Впоследствии автор в процессе публичного чтения глав романа для элитарной московской аудитории неоднократно подчеркивал, что его герой — это синтез из Блока, Маяковского, Есенина и даже его самого, но следует это допускать только как дежурную и отвлекающую версию, ибо он сам еще не определился в этот момент, каким и кем станет доктор к концу повествования.
Но синтетическим портретом Юрий Живаго не был по определению — и не стал ни двойником автора, ни романтизированным типом многострадальной русской интеллигенции. Он был слишком сам по себе, ведь обстоятельства его жизни и самого автора настолько противоположны, что неизбежно вызывает большое сомнение в том, что Юрий Живаго — любимый и выстраданный герой самого автора. А если и есть какое-либо сходство с Б. Пастернаком, то оно лишь в деталях и ментальных прозрениях героя, особенно акцентированных в диалогах Веденяпина и Гордона о революционных событиях.
Доктор Живаго «как лишний герой эпохи декаданса» вполне допустим, но к Б. Пастернаку не относится. Автор лишним для своего времени никогда не был, и в этом его конгениальность.
Отстраненность автора от своих героев — это своего рода творческая удача. Смотреть с позиций вечности дано не каждому пишущему. И не менее важным является то, что Б. Пастернак спешил закончить свой многоскорбный труд, чтобы скорее умереть, понимая, что все равно придется платить высокую цену за высказанное откровение «о жизни и смерти», а вовсе не для получения Нобелевской премии, как утверждали партийные боссы из Союза писателей.
После скандальной публикации и знакомства с сюжетом оказалось, что роман невозможно свести (обратить) к общему знаменателю — художественному, моральному, религиозному. Отсюда множество разночтений и хаос мнений и инвектив. Среди читателей, кому «Живаго» импонировал своей духоподъёмностью, были и такие, которые нащупали главный нерв романа — это не только апокалиптическое ощущение конца истории и даже не крушение всех земных иллюзорных надежд, но и наступление новой эры бытия человеческого — «новой земли и нового неба», и об этом доктор свидетельствует своим творчеством («Ко мне на Суд, как баржи каравана, столетья поплывут из темноты») и своей жизнью, которая и есть комментарий на стихотворные тексты героя.
Только немногие (академик Д. Лихачев, И. Смирнов, М. Гаспаров), уловившие истинный смысл сюжета, увидели и другое: свидетельствуемая доктором катастрофа была не только гибелью культуры, но и гибелью духа, общего ощущения гармоничного мироустройства. Это и послужило уходу самого героя из наспех сконструированной антижизни, где ему уже не было места, а полоса отчуждения трамвайных путей стала последним аккордом его земного пребывания, выразившегося в стихотворных идеологемах.
Но и те, кто остались как свидетели эсхатологического времени — в тотальном минусе, ушли в песок истории, даже не поняв, что они сами устроили себе погибель.
Автору осталось только разделить участь своего героя, напрямую столкнувшись с идеологией системы, обрушившейся на поэта всей мощью тупого самодовольства и бесчеловечности.
Но «неотразимостью безоружной истины», которая так ярко заявлена в тексте романа, автор позиционирует себя в противовес официозу достойно и беспощадно: «Единственный повод, по которому мне не в чем раскаиваться в жизни, — это роман. Я написал то, что думал, и по сей день остаюсь при этих мыслях. И роман оказался сильнее моих мечтаний, сила же дается Свыше, и дальнейшая его судьба не в моей воле. Если правду, которую я знаю, надо искупить страданием, это не ново, и я готов принять любое».
И в заключение напрашивается строфа:
Жить и сгорать у всех в обычае,
Но жизнь тогда лишь обессмертишь,
Когда ей к свету и величию
Своею жертвой путь прочертишь («Смерть сапера»)
P. S. Дополнение к субъективным заметкам о романе «Доктор Живаго» или дилетантское видение здравого обывателя.
А ведь всё могло быть иначе, с точностью до наоборот, если бы не обуявший орденоносную писательскую когорту комплекс «сальеризма». Кто из них первым спохватился на пастернаковский рывок в «нобелиану», сказать сложно: возможно, его ближайший друг К. Федин или К. Симонов, или кто-либо из партийного истеблишмента. Ключевым мотивом стало одно — не допускать «малахольного» поэта до столь недосягаемой для всех остальных Нобелевской премии. Пусть кто-нибудь другой, но не Б. Пастернак. Отсюда заговор против издания романа даже в коммунистическом издательстве Фельтринелли в Италии. Д. Фельтринелли, издатель и коммунист-предприниматель, никак не мог понять подоплеку обещанного, но затянувшегося издания в СССР, ведь уже в 1954 г. в журнале «Знамя» появились стихи из романа, анонсированного к печати. Главы романа были опубликованы и в польском журнале. Все было готово для триумфального выхода к отечественному читателю.
Но случилось то, что случилось, хотя этого могло и не произойти, если бы основополагающим принципом решения судьбоносных тем был реализм ощущения действительности и здравый ум. Разумеется, у власть предержащих. Замшелый волюнтаризм хрущевского управления пытался быть привлекательным для Европы, да и мира в целом, после ХХ съезда. Так называемая «оттепель» многих обрадовала, кто-то поверил в серьезность намерений кремлевских вождей трансформировать казарменную систему жизнеустройства в стране в «социализм с человеческим лицом». Но всё осталось прежним: «тащить и не пущать» — дискурс Салтыкова-Щедрина живее всех живых почти для любого узурпатора власти, а уж тем более для Н. Хрущева. Он быстро согласился на то, что пора унять слишком своевольных писателей, и на примере расправы с Б. Пастернаком показать убедительно, кто в доме хозяин, и этим превентивным демаршем парализовать желание быть подлинными творцами или, как именовались при Горьком и Сталине, «инженерами человеческих душ». А все могло быть по-другому и укрепить репутацию партии надолго. Для этого нужно было просто издать многострадальный роман, правда, разумеется, в сильно усеченном, подредактированном варианте, т. е. с изъятием многих страниц религиозно-историософского плана и оставить голый каркас сюжета с выхолощенным содержанием, правда с изумительно тонким изображением пейзажных страниц. Но даже этого остереглись делать. Амбиции Н. Хрущева и тупость его окружения, а, главное, — зоологическая зависть коллег по перу. И — в полном проигрыше все, кроме автора, его репутация поэта осталась безупречной, но плата высокой — жизнь гения.
И попробуем ещё смоделировать издание романа в СССР в 1957 г.
Роман стал бы без всяких натяжек образцом соцреализма, годным для самой изощренной советской пропаганды. Были бы напечатаны самые хвалебные статьи в «Правде», «Литературной газете» с постулатом, что Б. Пастернак выразил принципиальную позицию и дал достойную отповедь русской либеральной интеллигенции с её двуличием до и после «Великого Октября». Оснований для такой партийной оценки столько, что так и просятся в актив социалистического агитпрома. Взять хотя бы рассуждения доктора об Октябрьском перевороте: «Какая великолепная хирургия! Взять и разом артистически вырезать вонючие язвы! Простой, без обиняков, приговор вековой несправедливости, привыкшей, чтобы ей кланялись, расшаркивались перед ней…». Или: «…весь этот девятнадцатый век со всеми его революциями в Париже, несколько поколений русской эмиграции, начиная с Герцена, все задуманные цареубийства, неисполненные и приведенные в исполнение, всё рабочее движение мира, весь марксизм в парламентах и университетах Европы, всю новую систему идей (…), всю во имя жалобы выработанную вспомогательную безжалостность, все это впитывал в себя и обобщённо выразил собою Ленин, чтобы олицетворенным возмездием за всё содеянное обрушиться на старое». Прямо по-комиссарски!
А чего стоят образы интеллигентов, карьеристов и перерожденцев: комиссара Павла (Антипова) Стрельникова, о котором говорили в народе, что он «бич Божий и кара небесная», или командира красных партизан Ливерия Микулицына, самодура и наркомана, которого обозначили «бурбоном комиссародержавия, для которого расстрел своих же подопечных партизан являлся будничным событием. А ведь он сын управляющего Крюгеровским заводом. Все они из гнезда т.т. Троцкого и Ленина, способные на любой беспредел.
А главный герой Юрий Андреевич Живаго — сын спившегося и разорившегося олигарха — типичный представитель «гнилой», психически неустойчивой интеллигенции, о сущности которой тот же Ленин втолковывал М. Горькому: «…интеллигенты, лакеи капитала, мнящие себя мозгом нации», хотя сам же Ленин из той же породы демагогов и лжецов. И показан Ю. Живаго в романе беспощадно объективно и даже сатирически, особенно в последних главах, хотя автор постоянно подчеркивал талантливость и его душевное обаяние при полном игнорировании того, что многое в его поведении вызывает сомнение в его элементарной порядочности.
В роли юродствующего (его монологи о крестьянском труде) врача-хлебопашца он продержался недолго — его силой оружия на путь служения профессиональному долгу возвращают партизаны, которым нужен позарез медик: «В случае отказа — пристрелим». И, разумеется, он служит тем, кого не приемлет, но, даже нарушая конвенцию Красного Креста не брать оружия, он стреляет в «своих» же наступающих белых. Правда, потом им же раненного и спасает. Сбежав от партизан, оставив и раненых, и больных тифом, тем самым нарушив врачебную этику и долг, — в страхе живет он в Юрятине, работая по специальности. Потом встречается с возлюбленной Ларой, которую отдает инфернальному негодяю Комаровскому, чтобы больше её никогда не встретить.
Б. Пастернак дает ремарку этому поступку: «Он изнемогал под тяжестью нечистой совести». И только. А ведь это было реальное предательство Лары и её дочери. Что с ними было потом, спустя десятилетия, расскажет уже сама дочь Юрия Живаго своему нареченному дяде — чекисту Евграфу, ангелу-хранителю от «органов». Вот кто положительный герой романа — доблестный «щит и меч». Конечно, уход от Лары нелегко дается — сплошные причитания взахлеб и гипертрофированный эгоцентризм: «Мне так надо», а ей надо было возвратиться, по его мнению, к «расстрельщику Антипову», законному мужу. Доктор это выражает с садистским наслаждением: «Как неимоверно чисто и сильно ты его любишь! Люби, люби его. Я не ревную тебя к нему, я не мешаю тебе». Очевидно одно: в этом или необъяснимая душевная тонкость, или изощренный мазохизм. Но, так или иначе, доктор потерял Ларису навсегда, и «вполне добровольно, и уступил своему врагу, находясь в здравом уме и твердой памяти», поскольку ни догонять, ни возвращать он её не стал.
В последний раз она увидела своего Юрия во время похорон. Какая-то злая воля заставила её приехать в Москву в день гибели доктора, и это имело роковые последствия, потому что вскоре после похорон она «ушла из дома и больше не возвращалась. Видимо, ее арестовали в те дни на улице, и она умерла или пропала неизвестно где, забытая под каким-нибудь безымянным номером в одном из неисчислимых общих или женских концлагерей Севера». Ее конец был обусловлен тем, что к этому, наверняка, приложил твердую руку Евграф Живаго. Ведь как чекист он должен был соответствовать корпоративным требованиям своего ведомства и обязан был поставить роковую точку в её биографии. Для этого были все основания в эпоху перманентного террора.
В заключение следовало бы отметить, что роман, ставший хитом своего времени, выпущенный максимальными тиражами, так и остался не прочитан и не прояснен. Как бы ни вычитывали между строчек, абзацев, страниц текста, все обнаруживают только то, что соответствует субъективному настрою, эмоциональному подъему в текущий момент, то есть ультрапроизвольная субъективность комментаторов произведения Б. Пастернака становилась критерием истины только для одного человека.
Рафаил Хисамов, старший научный сотрудник Мемориального музея Б. Пастернака
К 135-летию со дня рождения Б. Пастернака
Роман «Доктор Живаго», которому Б. Пастернак отдал более 20 лет творческого горения, стал не только блокбастером в период короткой «оттепели», но и самым сакральным фактом в жизни поэта, ради которого он родился и который стоил ему жизни. Следует начать с того, что центральный персонаж романа — мученик Юрий Живаго — никоим образом не был ни «альтер-эго», ни любимым детищем поэта, как бы ни пытались это навязать самые авторитетные комментаторы этого произведения.
Автор изобразил своего героя не только медиком-диагностом, но, главное, — поэтом, отдав ему значительную часть своей гениальности в стихотворном мастерстве, сделав его в определенной степени не только счастливым в творчестве, но и трагически неудачливым в социально-бытийном контексте.
Его одиссея началась в Москве, где он оказался после смерти матери в семье родственников, которые его воспитали, потом университет и служба в действующей армии военным врачом.
Волной революционного лихолетья он с семьей был заброшен в Уральскую глушь, где его настигает волна гражданской войны.
После «ухода» из партизанского отряда, он, расставшись со своей возлюбленной, опять в Москве, возвратился в свой разоренный дом для невообразимой жизни и легкой смерти на трамвайных путях Большой Никитской улицы.
Впоследствии автор в процессе публичного чтения глав романа для элитарной московской аудитории неоднократно подчеркивал, что его герой — это синтез из Блока, Маяковского, Есенина и даже его самого, но следует это допускать только как дежурную и отвлекающую версию, ибо он сам еще не определился в этот момент, каким и кем станет доктор к концу повествования.
Но синтетическим портретом Юрий Живаго не был по определению — и не стал ни двойником автора, ни романтизированным типом многострадальной русской интеллигенции. Он был слишком сам по себе, ведь обстоятельства его жизни и самого автора настолько противоположны, что неизбежно вызывает большое сомнение в том, что Юрий Живаго — любимый и выстраданный герой самого автора. А если и есть какое-либо сходство с Б. Пастернаком, то оно лишь в деталях и ментальных прозрениях героя, особенно акцентированных в диалогах Веденяпина и Гордона о революционных событиях.
Доктор Живаго «как лишний герой эпохи декаданса» вполне допустим, но к Б. Пастернаку не относится. Автор лишним для своего времени никогда не был, и в этом его конгениальность.
Отстраненность автора от своих героев — это своего рода творческая удача. Смотреть с позиций вечности дано не каждому пишущему. И не менее важным является то, что Б. Пастернак спешил закончить свой многоскорбный труд, чтобы скорее умереть, понимая, что все равно придется платить высокую цену за высказанное откровение «о жизни и смерти», а вовсе не для получения Нобелевской премии, как утверждали партийные боссы из Союза писателей.
После скандальной публикации и знакомства с сюжетом оказалось, что роман невозможно свести (обратить) к общему знаменателю — художественному, моральному, религиозному. Отсюда множество разночтений и хаос мнений и инвектив. Среди читателей, кому «Живаго» импонировал своей духоподъёмностью, были и такие, которые нащупали главный нерв романа — это не только апокалиптическое ощущение конца истории и даже не крушение всех земных иллюзорных надежд, но и наступление новой эры бытия человеческого — «новой земли и нового неба», и об этом доктор свидетельствует своим творчеством («Ко мне на Суд, как баржи каравана, столетья поплывут из темноты») и своей жизнью, которая и есть комментарий на стихотворные тексты героя.
Только немногие (академик Д. Лихачев, И. Смирнов, М. Гаспаров), уловившие истинный смысл сюжета, увидели и другое: свидетельствуемая доктором катастрофа была не только гибелью культуры, но и гибелью духа, общего ощущения гармоничного мироустройства. Это и послужило уходу самого героя из наспех сконструированной антижизни, где ему уже не было места, а полоса отчуждения трамвайных путей стала последним аккордом его земного пребывания, выразившегося в стихотворных идеологемах.
Но и те, кто остались как свидетели эсхатологического времени — в тотальном минусе, ушли в песок истории, даже не поняв, что они сами устроили себе погибель.
Автору осталось только разделить участь своего героя, напрямую столкнувшись с идеологией системы, обрушившейся на поэта всей мощью тупого самодовольства и бесчеловечности.
Но «неотразимостью безоружной истины», которая так ярко заявлена в тексте романа, автор позиционирует себя в противовес официозу достойно и беспощадно: «Единственный повод, по которому мне не в чем раскаиваться в жизни, — это роман. Я написал то, что думал, и по сей день остаюсь при этих мыслях. И роман оказался сильнее моих мечтаний, сила же дается Свыше, и дальнейшая его судьба не в моей воле. Если правду, которую я знаю, надо искупить страданием, это не ново, и я готов принять любое».
И в заключение напрашивается строфа:
Жить и сгорать у всех в обычае,
Но жизнь тогда лишь обессмертишь,
Когда ей к свету и величию
Своею жертвой путь прочертишь («Смерть сапера»)
P. S. Дополнение к субъективным заметкам о романе «Доктор Живаго» или дилетантское видение здравого обывателя.
А ведь всё могло быть иначе, с точностью до наоборот, если бы не обуявший орденоносную писательскую когорту комплекс «сальеризма». Кто из них первым спохватился на пастернаковский рывок в «нобелиану», сказать сложно: возможно, его ближайший друг К. Федин или К. Симонов, или кто-либо из партийного истеблишмента. Ключевым мотивом стало одно — не допускать «малахольного» поэта до столь недосягаемой для всех остальных Нобелевской премии. Пусть кто-нибудь другой, но не Б. Пастернак. Отсюда заговор против издания романа даже в коммунистическом издательстве Фельтринелли в Италии. Д. Фельтринелли, издатель и коммунист-предприниматель, никак не мог понять подоплеку обещанного, но затянувшегося издания в СССР, ведь уже в 1954 г. в журнале «Знамя» появились стихи из романа, анонсированного к печати. Главы романа были опубликованы и в польском журнале. Все было готово для триумфального выхода к отечественному читателю.
Но случилось то, что случилось, хотя этого могло и не произойти, если бы основополагающим принципом решения судьбоносных тем был реализм ощущения действительности и здравый ум. Разумеется, у власть предержащих. Замшелый волюнтаризм хрущевского управления пытался быть привлекательным для Европы, да и мира в целом, после ХХ съезда. Так называемая «оттепель» многих обрадовала, кто-то поверил в серьезность намерений кремлевских вождей трансформировать казарменную систему жизнеустройства в стране в «социализм с человеческим лицом». Но всё осталось прежним: «тащить и не пущать» — дискурс Салтыкова-Щедрина живее всех живых почти для любого узурпатора власти, а уж тем более для Н. Хрущева. Он быстро согласился на то, что пора унять слишком своевольных писателей, и на примере расправы с Б. Пастернаком показать убедительно, кто в доме хозяин, и этим превентивным демаршем парализовать желание быть подлинными творцами или, как именовались при Горьком и Сталине, «инженерами человеческих душ». А все могло быть по-другому и укрепить репутацию партии надолго. Для этого нужно было просто издать многострадальный роман, правда, разумеется, в сильно усеченном, подредактированном варианте, т. е. с изъятием многих страниц религиозно-историософского плана и оставить голый каркас сюжета с выхолощенным содержанием, правда с изумительно тонким изображением пейзажных страниц. Но даже этого остереглись делать. Амбиции Н. Хрущева и тупость его окружения, а, главное, — зоологическая зависть коллег по перу. И — в полном проигрыше все, кроме автора, его репутация поэта осталась безупречной, но плата высокой — жизнь гения.
И попробуем ещё смоделировать издание романа в СССР в 1957 г.
Роман стал бы без всяких натяжек образцом соцреализма, годным для самой изощренной советской пропаганды. Были бы напечатаны самые хвалебные статьи в «Правде», «Литературной газете» с постулатом, что Б. Пастернак выразил принципиальную позицию и дал достойную отповедь русской либеральной интеллигенции с её двуличием до и после «Великого Октября». Оснований для такой партийной оценки столько, что так и просятся в актив социалистического агитпрома. Взять хотя бы рассуждения доктора об Октябрьском перевороте: «Какая великолепная хирургия! Взять и разом артистически вырезать вонючие язвы! Простой, без обиняков, приговор вековой несправедливости, привыкшей, чтобы ей кланялись, расшаркивались перед ней…». Или: «…весь этот девятнадцатый век со всеми его революциями в Париже, несколько поколений русской эмиграции, начиная с Герцена, все задуманные цареубийства, неисполненные и приведенные в исполнение, всё рабочее движение мира, весь марксизм в парламентах и университетах Европы, всю новую систему идей (…), всю во имя жалобы выработанную вспомогательную безжалостность, все это впитывал в себя и обобщённо выразил собою Ленин, чтобы олицетворенным возмездием за всё содеянное обрушиться на старое». Прямо по-комиссарски!
А чего стоят образы интеллигентов, карьеристов и перерожденцев: комиссара Павла (Антипова) Стрельникова, о котором говорили в народе, что он «бич Божий и кара небесная», или командира красных партизан Ливерия Микулицына, самодура и наркомана, которого обозначили «бурбоном комиссародержавия, для которого расстрел своих же подопечных партизан являлся будничным событием. А ведь он сын управляющего Крюгеровским заводом. Все они из гнезда т.т. Троцкого и Ленина, способные на любой беспредел.
А главный герой Юрий Андреевич Живаго — сын спившегося и разорившегося олигарха — типичный представитель «гнилой», психически неустойчивой интеллигенции, о сущности которой тот же Ленин втолковывал М. Горькому: «…интеллигенты, лакеи капитала, мнящие себя мозгом нации», хотя сам же Ленин из той же породы демагогов и лжецов. И показан Ю. Живаго в романе беспощадно объективно и даже сатирически, особенно в последних главах, хотя автор постоянно подчеркивал талантливость и его душевное обаяние при полном игнорировании того, что многое в его поведении вызывает сомнение в его элементарной порядочности.
В роли юродствующего (его монологи о крестьянском труде) врача-хлебопашца он продержался недолго — его силой оружия на путь служения профессиональному долгу возвращают партизаны, которым нужен позарез медик: «В случае отказа — пристрелим». И, разумеется, он служит тем, кого не приемлет, но, даже нарушая конвенцию Красного Креста не брать оружия, он стреляет в «своих» же наступающих белых. Правда, потом им же раненного и спасает. Сбежав от партизан, оставив и раненых, и больных тифом, тем самым нарушив врачебную этику и долг, — в страхе живет он в Юрятине, работая по специальности. Потом встречается с возлюбленной Ларой, которую отдает инфернальному негодяю Комаровскому, чтобы больше её никогда не встретить.
Б. Пастернак дает ремарку этому поступку: «Он изнемогал под тяжестью нечистой совести». И только. А ведь это было реальное предательство Лары и её дочери. Что с ними было потом, спустя десятилетия, расскажет уже сама дочь Юрия Живаго своему нареченному дяде — чекисту Евграфу, ангелу-хранителю от «органов». Вот кто положительный герой романа — доблестный «щит и меч». Конечно, уход от Лары нелегко дается — сплошные причитания взахлеб и гипертрофированный эгоцентризм: «Мне так надо», а ей надо было возвратиться, по его мнению, к «расстрельщику Антипову», законному мужу. Доктор это выражает с садистским наслаждением: «Как неимоверно чисто и сильно ты его любишь! Люби, люби его. Я не ревную тебя к нему, я не мешаю тебе». Очевидно одно: в этом или необъяснимая душевная тонкость, или изощренный мазохизм. Но, так или иначе, доктор потерял Ларису навсегда, и «вполне добровольно, и уступил своему врагу, находясь в здравом уме и твердой памяти», поскольку ни догонять, ни возвращать он её не стал.
В последний раз она увидела своего Юрия во время похорон. Какая-то злая воля заставила её приехать в Москву в день гибели доктора, и это имело роковые последствия, потому что вскоре после похорон она «ушла из дома и больше не возвращалась. Видимо, ее арестовали в те дни на улице, и она умерла или пропала неизвестно где, забытая под каким-нибудь безымянным номером в одном из неисчислимых общих или женских концлагерей Севера». Ее конец был обусловлен тем, что к этому, наверняка, приложил твердую руку Евграф Живаго. Ведь как чекист он должен был соответствовать корпоративным требованиям своего ведомства и обязан был поставить роковую точку в её биографии. Для этого были все основания в эпоху перманентного террора.
В заключение следовало бы отметить, что роман, ставший хитом своего времени, выпущенный максимальными тиражами, так и остался не прочитан и не прояснен. Как бы ни вычитывали между строчек, абзацев, страниц текста, все обнаруживают только то, что соответствует субъективному настрою, эмоциональному подъему в текущий момент, то есть ультрапроизвольная субъективность комментаторов произведения Б. Пастернака становилась критерием истины только для одного человека.
Рафаил Хисамов, старший научный сотрудник Мемориального музея Б. Пастернака
